Такие больные мысли и сопоставления особенно остро волновали меня в то
время, {10} когда я впервые подымался по движущейся лестнице на вокзале
Пенсильвания в Нью Йорке. Здесь я не встретил несчастных мужичков с
котомками и чайниками в очереди за билетом, как это было у нас, когда мы
строили "фундамент социализма". Не было здесь голодной толпы труженников
земли, одетых в лохмотья, униженных страхом и нищетой, бегущих, Бог знает
куда, от родной земли, как это было у нас, когда "фундамент социализма" уже
был построен. Я не нашел здесь зала ожидания третьего класса, для черни, со
смердящим запахом разложения, со спящими вповалку на холодном каменном полу
едва одетыми людьми, как это было у нас, когда мы вступили в "бесклассовое
общество".
Странно и неловко было мне подойти к билетной кассе, где не надо
выстраиваться в затылок, и чисто одетая девица, приветливо улыбаясь,
поблагодарила меня за купленный билет. Я даже подумал тогда, что она надо
мной смеется.
Никем не обруганный, без угрызения совести, я не протиснулся в вагон,
как карманный вор, а свободно и с почетом был пропущен к мягкому креслу. В
вагоне никто не ругался за лучшее место и никто не готовился с чайником в
руках к битве за кипяток.
Ища сходство и подвергая сравнению жизнь американской и советской
провинции, я вспоминал наши глухие дома, где уже с вечера плотно закрывают
на засов наружные ставни, а ворота одевают на цепь. Все здесь притаились,
замерли и как будто ждут несчастья. На безлюдной и всегда темной улице
появляется, как на экране, ночной сторож и гонит от себя сон музыкой
деревянной колотушки.
-- Чем живешь, старик? -- бывало спросишь такого старика.
-- Подаянием...
-- А разве тебе жалованья не платят?
-- Я не ударник, чтобы жалованьем прожить... -- и, выпросив цыгарку,
пойдет своей дорогой.
В это время мимо окон пробегают одна за другой деревни, вернее,
отдельные усадьбы со службами на открытом месте, которые называются здесь
фермами. На всех дорогах лежит вымытый дождем асфальт и по нем, то и дело,
скользит легковая машина с американским мужиком у руля. При виде их, в
памяти моей снова оживают картины одна печальнее другой, которые возвращают
меня домой, в разрушенную колхозами деревню. Вот снова еду я по сЈлам
принуждать мужиков сеять хлеб, и вижу бегущего через дорогу тощего
крестьянского мальчугана, без шапки, в дырявых отцовских валенках.
Поровнявшись с подводой он недоверчиво смотрит на меня и чего то боится.
"Не за хлебом ли опять приехали?" -- думает он, и бежит напуганный этой
мыслью и кричит:
-- Мамка-а-а!.. Опять из города приехали хлеб увозить!
А там, уже пошла расти по дворам тревога.
Дальше, из-за поворота вижу идущую навстречу подводе усталую женщину,
босую, повязанную платком, из под которого выпростались наружу русые волосы.
Сподняя юбка еЈ подобрана выше колен, и видно как она с трудом переступает
ногами лужи, погружаясь по щиколотки в густую и вязкую слякоть. На лице еЈ
не видно ни радости, ни печали -- она равнодушна ко всему. Увидев меня, лицо
женщины быстро меняет выражение и дурные {14} предчувствия вызывают в ней
всЈ ту же страшную мысль:
"Не за хлебом ли?"
Едва отъехав, слышу позади себя, как шлепает по грязи, разбрасывая во
все стороны мокрые комья, заезженная лошаденка. Она без седла, и на ней не
твердо сидит усатый мужик. Длинные его ноги неприятно болтаются по
лошадиному брюху, сам он некрасиво трясется от неровной езды, но, в тоже
время, где то под усами сохраняет достойный вид кавалериста. Но и он оробел,
встретившись со мной, и на его лице можно прочитать все тот-же мучительный
вопрос:
"Не за хлебом ли?"
Виктор Робсман, год 1934