То, что реально поменялось, если говорить абстрактно, — это формулы и аксиомы, которые для нас были концентрацией демократического информационного пространства, то, что отличало его от диктаторского. Это простые вещи. Что плюрализм — это хорошо, что свобода слова — это хорошо, что на рынке идей победят лучшие идеи. Например, идея свободного гражданина, который читает стихи, слушает джаз и может себя свободно выражать.
Сейчас мы видим, что плюрализм превратился в экстремальную поляризацию и шансы для настоящих дискуссий исчезают. В США и других странах.
Мы видим в книге на примере Филиппин, что у тех сил, которые раньше пытались ущемить информационное пространство цензурой, теперь есть неплохое алиби, что [их дезинформация] — это свобода слова. С этим очень сложно спорить, особенно юридически.
Так что с идеей свободного гражданина, который самовыражается? Чем больше ты выражаешь себя на фейсбуке, тем больше в принципе информации о тебе уходит к дата-брокерам, которые могут использовать ее дальше для рекламы и политической рекламы.
Разорвалась связь между самовыражением и эмансипацией. Это ключевые вопросы, потому что стало непонятно, что такое демократическое информационное пространство. Если уходит идеал, где все разговаривают и уважают друг друга, а на дебатах побеждают лучшие идеи, то непонятно, какое у нас будущее. Это структурная вещь, которую на Западе (и особенно на англосаксонском Западе) еще не смогли переосмыслить.
— В России проблемы со смыслом слов «демократия» и «свобода» были со времен Советского Союза. Получается, Запад приближается к России?
— Это один из провокационных тезисов книги, где есть интервью, например, с Глебом Павловским. Это есть еще в текстах русско-американского филолога Светланы Бойм, она не первая это сказала. То, что будущее закончилось сначала в России в 90-х, начался эпистемологический хаос, и политика ностальгии начала доминировать. Павловский очень интересен, но для меня важнее, как художники на это реагировали и люди, которые описывают художников.
Я фанат московского концептуализма, и пока я писал книжку, в Лондоне была огромная выставка-ретроспектива Кабакова, и она меня безумно вдохновила. Я знал все эти работы, но они мне показались безумно из настоящего. Потом я начал читать эссе Гройса про 90-е годы, про потерю смыслов, и мне все это показалось очень современным для Запада.
Да, в каком-то смысле мы сейчас переживаем те процессы, которые Россия пережила в 90-х. На уровне языка, культуры, политической культуры, но не на уровне правления, конечно.
— Павловский в вашей книге говорит про «протопутинизм» на Западе.
— Да, но я думаю, что он немного провоцирует, когда это говорит. Понятно, что он играет. В самом интервью шла речь о конкретной вещи: о том, что когда не осталось четких левых и правых идей, идеологических дебатов про будущее, когда уходят старые социальные идентичности, то роль политтехнолога — создавать новые идентичности, новые идеи для большинства. Это одна из моих любимых глав в книжке. Я пытался сделать ее про Россию в 90-х, про Брекзит, но и про политический слэнг.